Привилегия или право человека?

В голове надолго застряли три картинки. Одна – трагическая, другая – трагико-сатирическая, третья – извлеклась из моей собственной памяти.

Долго у меня стояла перед глазами женщина, погибшая у «Донбасс Паласа» в Донецке. У «Донбасс Паласа» – гостинице для важных и богатых. Гостиница помпезна и криклива. Женщина прошла мимо центрального входа. Она не спешила и даже покачивалась на каблуках. Мне показалось, у гостиницы она замедлила шаг. Такие элитарные места заставляют замедлять шаг. Оглянулась. Это была еще не смерть. Но если бы она пошла чуть быстрей, если не оглядывалась, возможно, успела бы выйти из взрывной волны. Но нет, и камера безжалостно сняла ее, сидящей перед «Донбасс Паласом» на коленях в разодранном платье. Она повернула голову и прожила еще несколько вечных секунд. Картинка застряла в моей голове из-за этого взгляда, который я частично считала с черно-белой картинки, а частично домыслила. Женщина поняла, что это – всё, конец. Она осознала свою смерть, и вот это мгновение между смертью и пока еще жизнью – искалеченной, бесперспективной, с ни единым шансом выжить – должно было стать мучительно долгим для нее. Мучительно безнадежным. Мучительно богооставленным мгновением, в котором даже Господь, будь он рядом, не смог бы сшить настолько покалеченное тело.

Походка женщины за мгновения до прилета украинского снаряда была так легка, что я подумала: ей лет тридцать, а, может, тридцать два. Наверное, она замедлила шаг у «Донбасс Паласа», чтобы заглянуть в его помпезные окна и помечтать о том, как когда-нибудь ее пригласят сюда, и она будет сидеть за столиком, накрытым накрахмаленной скатертью. Замедлила шаг, чтобы перенестись туда на мгновение. И если бы не обманчивая помпезность этого места и не сладость мечты, как знать, может быть, ее легкая походка успела бы вынести ее из взрыва. В моей голове все переплелось – нереализованная мечта, походка и тот поворот головы в моменте богооставленности. Картинка стала мучительной, и я запросила информацию об этой женщине у официальных источников.

Шамрай Татьяна Викторовна, 1973 года рождения. И больше ничего. Я поискала ее в соцсетях, нашла. Там не было ничего такого. Ни намека на мечту. Простая жизнь простого человека. Но эта скупая, реальная, а не воображаемая информация как будто поставила печать на эту картинку – «это было, этого уже нет, всё». Картинка перестала быть тяжелой.

Вторую картинку я увидела в соцсети. Ею поделился мой друг, с которым я когда-то много общалась, а потом он уехал из России и общение сошло на нет. Он – европеец, великолепно владеющий русским. Он выложил потертую полароидную карточку. На ней море выцвело до бирюзового, какой существует только в мечтах у молодых женщин. Над морем клубился черный дым взрывов. Из моря в панике к берегу бежали люди, прижимая к себе детей. На полароидной рамке стояла надпись – «Crimea, Vacation 2022». Мой друг поделился этой карточкой, которую некий пользователь, наверное, его знакомый прокомментировал так – «Российские туристы выкладывают в сеть свои праздничные фото из Крыма». Кто-то, наверное, знакомая моего друга, написала на своем европейской – «Как хорошо! Наконец, русские видят, что раздвигают и их границы».

Мой друг обожает классическую музыку. И если бы не так, я бы сейчас промолчала. Он любит Чайковского, Шостаковича. Моцарта и Баха. Он знает, какой дирижер и как управляет оркестром. Я не знаю имена всех любимых им дирижеров. Я не настолько просвещена. У меня в моем детстве не было такой культурной почвы под ногами. А он знает, и понимает малейшие вибрации, вносимые в мелодию палочкой дирижера. Он любит оперу и сам иногда поет. Не виртуозно, но со вкусом, не пошло, а как уважающий себя европейский человек, не выходящий за границы, за которыми он будет смешон. И вот вам третья картинка – он, мой друг, сидит в своем кабинете в центре Москвы. Я там бывала часто, пока он не уехал. Под ногами его – выцветший персидский ковер. Такие ковры со временем становятся только дороже. Это хороший ковер, подобранный со вкусом. В кабинете полутьма. Мой друг сидит в кресле. Я вижу, как глянцево мерцают носки его кожаных туфель, купленных не в Москве. Потолки высокие. Звучит музыка. Классическая, долгая, муторная. Моя душа, мой слуховой аппарат еще не настолько разработаны в этом высшем искусстве. Мелодия местами мне скучна. Во мне нет той сосредоточенности, которая нужна для того, чтобы, отключившись от внешнего мира, найти узкую лазейку в это искусство для избранных, просочиться в нее и там, находясь в этом высшем пространстве, воспарить, упасть и метаться, плыть на кончике смычка. Дрожать, волноваться. Упадать в глубину богооставленности и снова торжественно подниматься ввысь. А мой друг сидит, закрыв глаза. Я вижу по его лицу, по мелкому дрожанию щеки – он все это переживает. Ему доступно то, что недоступно мне. Он родился в одном из самых дорогих и спокойных городов Европы. Ему по праву рождения досталось близкое знакомство с классикой, с искусством. В те годы, когда он развивался как культурный интеллектуал, моя страна переживала не самые легкие времена. Что ж, классическая музыка – это тоже, как говорят теперь европейские политики, «не право человека, это – привилегия». Я долгое время думала, что мой друг лучше меня.

Я всегда верила в то, что искусство воспитывает и тренирует душу так же, как вера, а может и больше. И если человек ни в кого не верит, то искусство все равно подарит ему прикосновение к божественному – когда он воспарит на кончике смычка, он неизбежно попадет в эту сферу, ведь музыку писал гений, а гениальность – божий дар. Не бывает безбожников на высоте искусства. Я всегда думала, что люди попроще обретают способность сочувствовать, сопереживать, напрямую соприкасаясь с чужой болью. Или в вере. А люди культурно-высшего-порядка обретают эту эмпатию в полетах и дрожании души в пределах искусства. Каждому – свое.

Картинка, которой поделился мой друг полностью сломала мою теорию, и теперь я стою на ее обломках и спрашиваю про себя – «Как же так, Мишель?».

Нет, я знала, что мой европейский друг никогда не поддержит Россию в ее противостоянии Западу и Европе. Он так устроен. У них там так устроена жизнь. Я вполне могу это принять. Но я не могу принять картинку из Крыма – мешает тот поворот головы Татьяны Шамрай, когда она уже всё осознала. Этот последний взгляд и этот поворот головы лежат за пределами политической плоскости. У людей, бегущих с побережья, от клубов дыма до участи Татьяны Шамрай – один шаг. На фотографии они застыли в трагическом мгновении. Оно – внеполитическое, венациональное, безграничное, глобальное. Оно включает твою разработанную в вере, в страданиях, в искусстве душу, и ты ужасаешься, либо не включает, и ты злорадствуешь. Как позлорадствовал мой друг. Как позлорадствовали его друзья и знакомые.

Да, сейчас я стою на обломках своей веры в искусство. Сложно жить на развалинах, особенно если они – в душе. Я пытаюсь их склеить. И у меня тут два варианта. Принять мысль о том, что искусство без веры невозможно. Ее не стеснялись продвигать наши классики, особенно на закате жизни. Или же допустить мысль о том, что даже дрожащие в мельчайших вибрациях шедевра культурные люди как-то не так потребляют искусство. И, возможно, та лазейка остается для них все-таки закрытой. И, может быть, ее закупоривает, делая недоступной, убежденность в собственной элитарности и в том, что высокое искусство – это не право человека, это привилегия.

Отблагодарить

Добавить комментарий